Первые дни оккупации Даугавпилса.Из воспоминаний Семена ШпунгинаЯ никогда не решался писать воспоминания о гетто, да и сейчас едва могу подступиться к этому. Хотелось бы изложить невероятную историю моего побега. Но без того, что ему предшествовало, трудно передать случившееся глубокой осенью 1943 года. И потому я не могу не коснуться событий, которые не оставляют меня с тех пор, как германские войска вошли в Даугавпилс.
Город пал на четвертый день войны. Население восприняло перемену по-разному: кто с нескрываемой радостью, кто с беспокойством. Немецкая администрация еще не успела обосноваться, а местная полиция возникла как из-под земли. Зачисленные в нее добровольцы расхаживали с винтовками и зелеными повязками на рукаве, а некоторые вырядились в давно припрятанную форму айзсаргов – членов латышской националистической организации. Полиция, впрочем, не очень заботилась о наведении порядка. Часть жителей, не таясь, грабила магазины, стоявшие с разбитыми витринами. На Рижской улице, одной из немногих уцелевших в центре, я видел людей, несущих всякую утварь и продукты питания в
корзинах, кошелках и даже в охапках.
Вскоре афишные тумбы, заборы и стены домов были обклеены приказами префекта на немецком и латышском языках. Они относились только к евреям. И первый из них строжайше обязывал мужчин до 60
лет собраться в назначенное время на базарной площади. Другой приказ повелевал немедленно пришить желтые звезды к одежде – на груди, спине, а также на брючине. Нам запрещалось ходить по тротуарам, посещать какие-либо общественные места.
Тех, кто рискнул прийти на базарную площадь, погнали в тюрьму, где над ними несколько дней издевались. Потом большинство расстреляли в железнодорожном садике. Полицейские все чаще врывались в еврейские дома, забирали ценности, уводили людей или убивали их во дворах. На городских окраинах возникли массовые захоронения.
В семье нас было четверо. Мой отец, Илья Шпунгин, владел самой известной фотостудией в городе, на улице Райня. Мы имели фруктовый сад; во дворе водилась пернатая живность. Маму мою звали Яхной, или по-домашнему – Ялей. Она занималась хозяйством. Мне в начале войны было двенадцать лет, а моей сестре Рахели – Розочке – семь. Она еще не ходила в школу.
Дом наш сгорел от зажигательной бомбы. Нас приютила бабушка Хава, жившая на мансарде по Аллейной улице. Но задержаться там удалось ненадолго. В июле 1941 года всем евреям было предписано переселиться в гетто. Когда мы наняли повозку и начали грузить в нее самые необходимые вещи, объявился нежданный надсмотрщик – один из соседей, казавшийся всегда тихим и покладистым. Он проверял каждый тюк и бойко указывал, что можно вывезти из квартиры и чего нельзя.
Гетто, находившееся на левобережье Даугавы, было в своем роде уникальным. Евреев заточили в предмостные укрепления с наружными окнами- бойницами. Каменный мешок, совершенно не приспособленный для жилья, представлял собой длинное двухэтажное строение с крепостными стенами. Оно растянулось дугой на несколько сотен метров и примыкало к реке. С внутренней стороны к нему прилегала дорога, ограждаемая высоким валом. На нем была площадь со сторожевыми будками. Подниматься туда запрещалось, за это полагался расстрел.
Женщин с детьми сразу отделили от
мужчин. Так что папа оказался оторванным от нас – мамы, бабушки, меня и Розочки. Мы попали в палату № 24 – глубокую нишу без дверей, как и все прочие помещения. Теснота была неимоверная. Спали вплотную друг к другу на деревянном настиле. Отовсюду слышались потрескивающие звуки: обитатели палаты давили вшей. Помню старушку, не снимавшую с себя черное пальто. Оно выглядело почти белым от кишащих насекомых.
Из-за нехватки мест сотни семей расположились со своим скарбом на склоне вала под открытым небом. В гетто скопилось более 20 тысяч человек – евреев Даугавпилса, его ближних и дальних окрестностей, а также беженцев из Литвы. Скученность, невозможность соблюдения простейших требований санитарии грозили со дня на день вызвать эпидемии.
Но прошли две-три недели, и многие вздохнули с облегчением. Всех, кому за шестьдесят пять, известили, что их переводят «во второй лагерь», где условия будут гораздо лучше. Несколько тысяч пожилых людей, включая мою бабушку Хаву, сели в грузовики и отбыли под охраной в неизвестном направлении. Вскоре мы узнали, что телами этих стариков заполнились рвы возле дачного поселка Межциемс. Это была первая и самая «тихая» акция в нашем гетто.
За нею последовали другие. Но больше никто уже не поддавался обману. Все понимали, что означает «второй лагерь». Людей теперь выстраивали в колонну, и начиналась так называемая селекция. Ее проводили чины из полиции безопасности, Sicherheitspolizei, – со значками CC на
петлицах. Им помогали полицейские и участники расстрельной команды в форме латвийской армии. Однажды во время селекции охваченная паникой девушка перебежала из одной группы в другую. Увидев это, один из карателей пытался ее найти, но упустил из виду. Тогда он извлек из колонны первых попавшихся – маму, меня и сестру. Каким-то образом я сумел оттащить своих назад, и нам удалось незаметно раствориться в толпе.
Мужчин и женщин по утрам уводили в город на работу: они обслуживали различные учреждения и воинские части. Пока это сохраняло жизнь каждому из них и его семье. Однако, уходя, многие прощались со своими близкими, не зная, встретятся ли они вновь. В гетто функционировали юденрат – собственная полиция, больница и даже детский сад. Но все это подобие быта сочеталось с лагерными порядками, всевозможными запретами и наказаниями.
Помимо массовых экзекуций, устраивались и показательные. В них обычно участвовал местный палач Совер из Sicherheitspolizei. Именно он накинул петлю на шею женщины по фамилии Гительсон, которая посмела появиться в городе без желтых звезд. Такой же публичной казни и за такое же «преступление» подверглась молоденькая девушка. А женщину по фамилии Меерович расстреляли на виду у всех за попытку утаить буханку хлеба при возвращении с работы.
Самые кровавые акции в гетто совпадали с советскими праздниками. Поздним вечером накануне 7 ноября 1941 года охранники вывели всех во двор, долго чего-то ждали, а потом отпустили. Но уже на рассвете прибыли гестаповцы и началась привычная сортировка. Первыми по списку были вызваны и поставлены отдельно семьи ремесленников, обслуживавших непосредственно Sicherheitspolizei. В сторону отвели также членов юденрата. Составлялись еще какие-то группы. Из работающих отобрали только мужчин и погнали их в город через массивные ворота. Всех остальных, тысячи людей, выстроили на валу.
Я прижался к маме, за ее руку ухватилась Розочка. Было предчувствие, скорее даже уверенность, что нас повезут в Межциемс – и никакой надежды на спасение. А когда находившаяся перед нами расстрельная команда вскинула винтовки, мне показалось, что расправа произойдет здесь же, на месте. Нет на моей памяти минут страшнее, чем эти. В помутненном мозгу билась одна и та же мысль: «Я не хочу умереть!.. Я прожил на свете всего двенадцать лет... Едва услышу на латышском команду “Огонь!”, сразу упаду и притворюсь мертвым... Только бы успеть... Только бы успеть...»
А выстрелов не было. Вероятно, убийцы пока лишь упражнялись. Мною овладел безумный порыв – сбежать или скатиться кубарем с вала, чтобы внизу укрыться где- нибудь в каменных казематах. Я уже ступил было на откос, но оглянулся на всякий случай... И, поняв, что меня не могли не заметить, юркнул обратно в притихшие ряды. В это же самое время внутри гетто шел повальный обыск. Полицейские рыскали по палатам, ворошили и простреливали тюки с вещами, постели, взбирались на чердаки, заглядывали во все темные закоулки.
Но где моя мама?! Я отчаянно искал ее, проталкиваясь между стоящими,
кричал, звал по имени, но она не отзывалась. «Мама! Мамочка!» Полная тишина. Все застыли в оцепенении, ни на что не обращая внимания. Внезапно раздается команда:
– Медицинский персонал! Врачи, медицинские работники с семьями – пять шагов вперед!
Человек шестьдесят, может быть, восемьдесят быстро отделяются и образуют небольшой обособленный ряд. Ноги понесли меня вместе с ними. Но что теперь делать? Надо к кому-нибудь пристроиться. К кому?! Кто согласится выдать меня за сына? Я кидаюсь то к одному, то к другому, то к третьему, но каждый отворачивается от меня, отгоняет. Никто не хочет рисковать. Я уже почти обошел ряд, не обнаружив ни одного знакомого, как вдруг в самом конце увидел мадам Магид – нашего семейного зубного врача. Она, стоя со своей дочкой, моей сверстницей, поманила меня к себе:
– Сюда, Сема! Сюда! Я скажу, что оба вы мои дети...
Так и было. С проверкой нам повезло. И теперь мы стоим и обреченно смотрим, как длинную- длинную колонну уводят на расстрел. Увы, такая же судьба постигла впоследствии и мою спасительницу, и ее дочь.
Войдя в опустевшую палату, я как помешанный бросился к узлу с нашими вещами. Вот место, еще хранящее тепло моей мамы, а рядом – насиженный уголок моей маленькой сестры. Я воображал их лица, голоса и никак не мог осознать, что их нет и больше уже никогда не будет. Скорее всего в те минуты они еще были живы, еще находились в пути...
Не передать того, что творилось в гетто, когда мужчины, среди которых был и мой папа, вернулись
с работы и не нашли своих жен и детей. Люди рвали на себе волосы, рыдали во весь голос. Их крики, наверное, были слышны на противоположном берегу Даугавы. Кое-кто из уводимых на расстрел все же сумел спрятаться и переждать акцию. Я видел, как вытаскивали из выгребной ямы человека, погрузившегося по горло в фекалии. Он еле дышал, на него невозможно было смотреть.
Через некоторое время в гетто объявили карантин. Сюда никого не пускали, отсюда не выпускали. Тех, кого гоняли в город, расселили по месту работы. Теперь я остался взаперти, без папы. А вскоре меня положили в больницу с брюшным тифом. Врачи, однако, скрывали диагноз под видом воспаления легких. Голод был невыносимый. Раввин, лежавший на соседней койке, рассказывал, как во сне ему «посчастливилось» съесть буханку хлеба! Нам давали его по 125 граммов в день, да еще раза два суп из гнилой капусты. Понемногу выздоравливая, я только и мечтал, как бы выбраться отсюда. Мой папа тогда был занят на черных работах в военной комендатуре железнодорожной станции Дюнабург (немецкое название Даугавпилса). Ему удалось упросить кого-то из начальства, чтобы и меня затребовали в то же ведомство. Так с отменой карантина я оказался в городе.
Минуло еще несколько месяцев. Последний день гетто наступил 1 мая 1942 года. Его ликвидировали с особой жестокостью. Убили всех без разбора. Спаслись каким-то чудом лишь два или три узника. В тот же день сняли охрану. Следы бойни долго не убирали. Тот, кто приходил сюда, содрогался от увиденного. Я перечитываю скупые строки из моих давних показаний, включенных в материалы Нюрнбергского процесса:
«Трудно описать трагедию 1 мая 1942 года. Гетто представляло ужаснейшую картину. На полу валялись изуродованные трупы детей, всюду была застывшая кровь... Тридцать человек, которые отказались направиться в грузовик, были расстреляны во дворе гетто».
Из более двадцати тысяч евреев, согнанных менее года назад в гетто, осталось всего около четырехсот человек. Наверное, и сегодня, в начале XXI века, кое-кто все еще задается вопросом: почему жертвы Холокоста безропотно шли на заклание? Вопрос не новый. Так может рассуждать вполне нормальный человек, который не был, слава Б-гу, на нашем месте. Сотни исторических, психологических и религиозных исследований написаны на эту тему. Если говорить конкретно о Даугавпилсе, то в отличие, например, от огромного Варшавского гетто у нас не было ни налаженных связей с внешним миром, ни оружия, ни боевых организаций. Мы находились в условиях замкнутой территории оборонительного сооружения. Не герои – обыкновенные люди, сломленные и ввергнутые в отчаяние, не способны были помышлять о каком-либо восстании. Рядом со своими близкими все ощущали себя заложниками.
После ликвидации гетто горсточку бывших его обитателей, разбросанных по разным точкам, снова собрали вместе и переселили в городскую крепость, так называемую цитадель. Она располагалась на правом берегу Даугавы, почти напротив предмостных укреплений, где раньше находилось гетто. В крепости были расквартированы воинские части. Нами распоряжалось подразделение тыла. Сюда с восточного фронта поступали вагоны с ношеным обмундированием. Мы выгружали, сортировали и чинили эту одежду. В портняжной мастерской наряду с евреями работали и вольные жители Даугавпилса. Возглавляли все это хозяйство оберцалмайстер Лукенвалд и затем сменивший его Попе в том же чине.
Обстановка, в которой мы находились, была вполне сносной и не шла ни в какое сравнение с прежней – в предмостных укреплениях. Правда, в мастерских следовало всегда быть начеку. За работами присматривал веркмайстер Киевски, придирчивый чешский немец с наклонностями садиста. За малейшую «провинность» он избивал мужчин и женщин, валил наземь и нещадно пинал сапогами.
Наше мини-гетто представляло собой общежитие с двухъярусными нарами. Его не охраняли. Только у главных ворот крепости стояли часовые, но это не мешало выходить в город под всякими предлогами.
Как ни странно, ситуация долго не менялась. Забегая вперед, скажу, что несколько сот человек, переживших уничтожение гетто, нацисты не трогали целых полтора года – вплоть до конца октября сорок третьего. Какими соображениями было это вызвано, остается загадкой по сей день. О нас как бы «забыли». Даже несмотря на возмущение некоторых латышей, служивших в немецкой армии. Их семьи – утверждали они перед отправкой на фронт – в опасности, покуда Даугавпилс полностью не очищен от евреев.
Мы не обольщались затянувшейся передышкой. Понимали, что с нас не спускает глаз Sicherheitspolizei и что каждый день нашего пребывания в крепости может оказаться последним.
Не впору ли разбежаться, пока еще не поздно? Многим приходила в голову такая мысль, но было очевидно, что это наивная мечта. Куда идти? В какую сторону? Меченый типичной внешностью и не менее типичным акцентом, еврей далеко не уйдет. Каждый, кому не лень, укажет на него пальцем. Правда, немецкие и латышские газеты порой писали о партизанах. Но где они воюют, где скрываются, как набрести на них, никто из нас не
имел представления.
На исходе лета 1943 года произошло ЧП. На первом этаже дома, где находилось наше общежитие, содержали военнопленных. Через зарешеченные окна с ними общались некоторые наши девушки. Кончилось тем, что три из них, Соня Презма, Сарра Зив и Соня Левина, позволили себя уговорить «податься в партизаны». В ответ на их исчезновение немцы хотели взять в заложники и казнить каждого десятого еврея. Вышло иначе. Пленные попросту обманули своих «подруг». Брошенные в лесу, они не знали, куда деваться, бродили несколько дней без еды и, не видя иного выхода, возвратились в крепость. Их тут же расстреляли.
Осенью все чаще и чаще до нас доходили слухи о предстоящем удалении евреев из крепости. Что это означало, никому не надо было объяснять. На явные признаки приближающейся развязки люди реагировали по-разному. Одни – равнодушно: будь что будет! Другие, решив не отдаваться живыми в руки палачей, обзаводились ядом. Были и такие, кто, припасая съестное, устраивал «малины» в городских развалинах и заброшенных домах. А часть нашей молодежи сумела к тому времени раздобыть оружие с намерением все-таки добраться до партизан.
Беспокойство особенно возросло во второй половине октября 1943 года. Тревога витала в воздухе. По ночам молодежь выставляла «разведчиков», дабы в случае чего всех разбудить, и тогда уж пусть каждый поступает по своему разумению.
На рассвете 28-го числа я спросонья услышал крики: «Евреи, вставайте! Скорее вставайте! Вставайте! За нами
приехали!!!» Кто успел, спустился со второго этажа по деревянной лестнице. Но ее вскоре перекрыли, и люди прыгали из окон.
Еще до того, как полицейские приказали всем выйти во двор на построение, начались самоубийства. Доктор Гриша Гольдман принял цианистый калий и перерезал себе вены. Таким же способом покончила с собой и его сестра Сима. Один из наших, Шура Апешкин, повесился. Особый случай произошел с Бенци Шафиром. Он заранее условился с женой – расстаться с жизнью всей семьей. В то утро они поднялись на чердак, взяв с собой малолетнего сына и еще какую-то девушку (по ее просьбе). Но Бенци сделал только три выстрела из пистолета, а четвертый, в самого себя, – не смог, рука не поднялась... Он спасся, пережил Катастрофу и, по слухам, после войны эмигрировал в Америку.
В том, что 28 октября 1943 года проводилась окончательная акция – в однозначном понимании нацистами этого слова, – не было ни у кого даже тени сомнения. Однако действительные события никто не предвидел. Они стали полнейшей неожиданностью. Покинув крепость, колонна обреченно двинулась под конвоем в последний путь, но, когда она прибыла на место, люди с удивлением увидели железнодорожный состав наготове. Всех затолкали в вагоны для скота и
повезли, как потом оказалось, в Ригу. А там – концлагерь Кайзервалд, в дальнейшем – Штуттгоф на территории Польши, Бухенвальд в Германии и прочие лагеря, в жернова которых попали уцелевшие евреи Даугавпилса. Но это – отдельная история.
Папу моего не увели из крепости. Ему удалось с несколькими знакомыми выйти в город и укрыться в одной из «малин». По рассказам свидетелей, он горевал по мне, предполагая, что я погиб. Группа довольно долго отсиживалась в своем убежище, пока ее не обнаружили и не отправили вслед за остальными евреями в Ригу. Больше о папе я ничего не слышал.
О своем побеге со всеми его приключениями помню до мельчайших подробностей. Когда «разведчики» разбудили нас криками «Вставайте!», я мигом оделся и бросился с расстегнутыми пуговицами и в незашнурованных ботинках к деревянной лестнице. По ней навстречу уже поднимался один из полицейских, но я каким-то
образом увернулся от него и ринулся во двор.
Я знал, что в соседнем пустующем доме окно на первом этаже не закрывалось изнутри, и залез в него, а затем выбрался на прилегающую улицу. Здесь уже находилось несколько парней, подходили другие. И когда кто-то предупредил, что нас окружает полиция, мы поспешили к ближайшим, западным воротам крепости. Но они были заперты. Нам пришлось карабкаться на крепостной вал и прыгать с наружной отвесной стены на дно защитного рва.
После удачного приземления мы первым делом спороли желтые звезды с одежды и выдернули остатки ниток. Потом все, кроме меня, разорвали на мелкие клочки немецкие шайны, – картонные карточки красного цвета с указанием фамилии, даты рождения и т. д. Я почему-то сохранил свое свидетельство, только оторвал в нем уголок со словами «der Jude» (еврей). Эта ошибка могла стоить мне жизни.
Парни постарше, имевшие при себе оружие, сочли меня и еще одного подростка, Носю Гельфанда, недостаточно взрослыми, чтобы уходить вместе с ними. Мне тогда было четырнадцать лет, а Носе – пятнадцать, может, даже чуть больше. «Вы, мальчики, будете нам в тягость, – сказали нам напрямик. – Надо вам отделиться, ничего не поделаешь...»
Оставшись вдвоем, мы стали думать, куда бы податься. Нося предложил – в Краславу, его родной город. Почему именно туда? Что нас там ожидает? А впрочем, не все ли равно? В Краславу так в Краславу – лишь бы поскорее да подальше отсюда.
Нам предстояло одолеть более сорока километров. Поначалу, чтобы не привлекать к себе внимания, вышли на берег Даугавы и продвигались вдоль нее вверх по течению. Но река то и дело кружила, к тому же приходилось огибать всякие преграды, что утомляло и занимало много времени. Поэтому решили – была не была – идти большаком. Желая отвести от себя подозрения полицейских и немцев, мы при встречах с ними притворно шутили, смеялись или, наоборот, принимались спорить о чем-то, даже ругаться. Я при этом старался говорить погромче, поскольку у меня не было выраженного еврейского акцента.
Мы прошли уже больше двадцати пяти километров, когда увидели у дороги дом с почему-то открытыми настежь дверями. Нас потянуло посмотреть, что там, но, заглянув внутрь, мы отпрянули. На стене висел портрет Гитлера, а на вешалке – немецкая шинель. Отойдя подальше, мы начали обсуждать, стоит ли вообще продолжать путь в Краславу. Сомнения появились, во-первых, потому, что мы могли не успеть до наступления комендантского часа, а во-вторых, из опасения, что на подступах к городу расположены полицейские посты. Мы не придумали ничего лучше, чем... вернуться в Даугавпилс, чтобы переночевать где-нибудь в развалинах, ну а дальше – видно будет. И двинулись обратно тем же большаком.
У меня возникла проблема: натер ноги. Да так сильно, что я ковылял, превозмогая боль, и плелся позади Носи, а он часто останавливался, поджидая меня. Попробовал разуться, но идти босиком было совсем невмоготу. На обеих ногах вздулись большие волдыри. С трудом удалось снова надеть ботинки.
Окраины Даугавпилса мы достигли уже в сумерках. В районе, называемом «Новые строения», было немало домов, сгоревших в начале войны. В одном из них отыскали ход в неглубокое подполье и, спустившись в него, на ощупь нашли каменную плиту. Уселись, опираясь друг на друга. Нам очень хотелось спать. Но всю ночь, длившуюся бесконечно долго, мы дрожали от холода и сырости, зуб на зуб не попадал. Когда наконец настало утро, вышли, стряхивая гарь, на улицу. И опять перед нами встал вопрос: куда же теперь? Побрели к единственному пешеходному мосту через Даугаву. А там – проверка документов! Пошли, не оглядываясь. И с уже испытанной напускной веселостью благополучно миновали контроль. Никто нас не окликнул. Пронесло!
Второй день мы метались с места на место, меняли дороги, шли бесцельно, в никуда. Как и вчера, я, хромая на обе ноги, еле тащился за Носей. В двух-трех километрах от моста – поселок. Надеясь утолить голод, стучимся в первый попавшийся дом. У женщины, которая открыла нам дверь, просим чем-нибудь накормить. В ответ на вопрос, кто мы такие, говорим наобум: «Беженцы из России». Эти слова, впервые произнесенные здесь, прочно прилипли ко мне отныне. Женщина дала по куску хлеба, сочувственно повздыхала и выпроводила нас.
Нося нервничает, теряет самообладание. Он не может простить себе, что вчера так и не дошел до Краславы, сдался, струсил вместе со мною. Чем больше он рассуждает об этом, тем сильнее становится его желание снова идти туда! Я отчаянно отговариваю его, но он не слушает меня. И тогда я прибегаю к последнему доводу: «А как же мост? Ты уверен, что еще раз удастся его проскочить?» Наш спор прерывает оглушительный скрежет: по дороге проносится грузовик с солдатами. Непонятно, почему это вызывает оживление у моего товарища. Оказывается, машина – из крепости, с того склада, где Нося работал. Он убежден, что машина отправилась сейчас на погрузку и скоро поедет назад. А водят ее два шофера – немец или его сменщик, русский военнопленный. Если сегодня за рулем русский, то уж он наверняка поможет перебраться через мост...
В течение следующего часа возник еще один план. Неподалеку от нас возвышалась железнодорожная колея, на которой стоял товарный поезд. А вдруг он пойдет на фронт?
– Давай заберемся в какой-нибудь вагон! – предлагаю я.
Нося не возражает. Но как только мы поднялись на насыпь, раздался окрик «Halt!», и мы едва успели ретироваться. В одном из дворов поселка увидели стог соломы под навесом. Обоим хотелось в него зарыться, отдохнуть. Нас клонило ко сну.
Мы как раз пересекали дорогу, когда услышали скрежещущие звуки «нашего» грузовика. Вот он уже на виду, и Нося напряженно всматривается, кто там за ветровым стеклом. Грузовик неожиданно тормозит прямо перед нами. В кузове громоздится мебель, на ней – солдаты. А из кабины выскакивают два немца, один из которых, водитель, узнал Носю!
– Как вы, евреи, тут оказались? – орет он. – Вы удрали!
Нося бросился что было сил бежать вперед, по ходу движения машины, я – назад... Вернее, я шел, бежать не мог, и, оборачиваясь, видел, как оба немца погнались за Носей и схватили его. Так он исчез навсегда...
А немцы кричали мне, приказывая немедленно вернуться. До них было метров сто. Куда деваться? Почти у самой дороги я вдруг обратил внимание на забор, чуть приподнятый над землей, и ползком протиснулся под ним в чей-то двор. Все это было на виду у немцев. Хотя они, возможно, не видели, где я притаился. Меня прикрывал редкий кустарник. Солдаты, спрыгнувшие с кузова, кинулись в мою сторону. Но в те считаные секунды, пока они приближались, я успел юркнуть в дощатую уборную, стоявшую во дворе напротив небольшого дома, и заперся на крючок. Вспомнив, каким способом спасались некоторые узники гетто, я попытался пролезть в отверстие деревянного стульчака. Но ватные штаны не пускали меня (окажись я в выгребной яме, страшно подумать, что бы со мной было!).
А немцы уже рядом, слышны их голоса, откуда-то доносится длинный прерывистый свисток. Я боюсь шелохнуться. Меня ищут, расспрашивают прохожих, но никто не догадывается заглянуть в уборную. Потом все стихает. Только скрежет удаляющегося грузовика оглашает окрестность. А я еще долго не смею двинуться с места и, когда решаюсь все же покинуть свое укрытие, нахожу другое: залегаю в канаве, присыпав себя опавшими листьями. Лишь пару часов спустя я поднялся и пошел...
Ранняя ночь на исходе осени, вторая после побега из крепости, застала меня в перелеске. Я сидел на подстилке из хвороста, прислонясь к дереву. Меня колотило от пронизывающего холода. Едва дотерпев до рассвета, я еще выждал, пока станет совсем светло, и только тогда вышел на новую, незнакомую дорогу. Крестьянин, ехавший на телеге, попутно меня немного подвез. От него я узнал о близко пролегающей границе с Литвой.